Сын мастерил матери гроб, из досок, сделанных еще при жизни ее отцом. Обливаясь потом, отец толкал снизу вверх двуручную пилу, а стоящий над ним на козлах его старший сын-пацаненок изо всех сил тащил пилу на себя. Бревна пилили вдоль, распускали. Была, видно, какая-то надобность, строить что-то хотели.
Старуха облегченно вздохнула: теперь у не есть все, и гроб получится на славу, крепкий, добротный! А железный крест она нашла еще той весной у повалившейся кладбищенской изгороди. Долго она над ним пыхтела, опутанным сухой прошлогодней травой, – не хотела земля его отпускать. Дурак этот крест от ржавчины отчистил, новой краской серебряной покрыл, два раза покрыл – как новый!
Крест хранили на чердаке, прислонив к никелированной кровати, на которой дурак любил спать в теплое летнее время.
Оставив сына стучать молотком на дворе, она побрела в дом. Чай пить ушла, горячий, двадцать раз слитый, но не бесцветный, благодаря немытой щербатой поверхности кружки далекого города Чунциня: старуха видела совсем плохо, а дурак тем более.
И пока старуха в хлопотах топала от двери к окну, от окна к столу, из комнаты, с фотографии на стене, сквозь мутное стекло, за ней безмолвно наблюдала она сама, но совсем другая, бойкая, в узкой юбке по колено, в обтягивающем свитере, модница, выскочившая из унылого ряда победительниц соц. соревнования в черных ватниках и белых платках. «Ну, прям, городская,» – называли ее в их деревне, «Деревенская,» – выносили вердикт в городе.
Плясать любила, ох, как любила! Как ногой топнет, да другой притопнет, а стопку граненую как хлопнет, не закусывая, да руки раскинет, да подмигнет мужичонку, и не одному, и павой поплывет! А уж частушек знала, не перечесть, особо ядреных и озорных!
Ох, дед, ты мой дед,
Посади морковку,
Скоро в космос полетим,
Сделаем стыковку!
С годами частушки стерлись, забылись что ли, и губы зашелестели молитвы давно истлевшей бабушки Груши, да только не все так, как старая беззубая шептала, отвернувшись в угол к образам, спиной отгородившись от мира.
Старуха шептала, как язык поведет, и как душе угодно: просила сил дать пожить и еще смерти, зараз с сыном.
Много она думала, как лучше умереть: если она первая умрет, дурак в «натырнате» сгниет, а ему первому умирать никак нельзя, пропадет она без него, совсем пропадет.
Уж как она его не хотела, и в бане до темных кругов перед глазами парилась, и с крыши сарая прыгала. Крепко он в ней засел, и, видно не зря, раз ее опора, единственная. Младший он у нее, старшие-то сгинули, один спьяну повесился, другой после тюрьмы пропал в городе, и милиция его не нашла, а этот вот остался. И все они, сгинувшие сыновья, и муж-покойный, и родители оба, и крестная с крестным, и дядька Пантелеймон, и тетка Федосья, и доярки-передовицы – все глядят на нее с фотокарточек на стене. Дурака там только нет. Дурак, он и есть дурак, что на него карточки тратить. Может от того он один живой, что не фотографировали?
СКАЧАТЬ