(и бабушка, и мама, и тетки говорят «кипельно-белых», а я по утрам слушаю «Радионяню», там про все на свете рассказывают, и про «кипенно-белый» тоже рассказывали: «Радионяня», «Радионяня», – есть такая передача! / «Радионяня», «Радионяня» – у неё одна задача: / Чтоб все девчонки и все мальчишки подружились с ней, / Чтоб всем ребятам, / Всем трулялятам / Было веселей!» – распеваю я вместе с дядей Сашей и дядей Аликом, ем манную кашу и запиваю ее какао),
я болею, утопая в кипенно-белых накрахмаленных простынях, словно в снегах, снега тают – я лежу вся мокрая. Я открываю глаза с трудом, мои веки словно окна, которые освобождают от ваты и наклеенных лоскутов старой простыни, чтобы отмыть после зимы. Малиновый чай шевелит в стакане своими щупальцами, ложка разбухла и обросла пузырьками, строчки Виктора Голявкина
(обожаю Голявкина, у меня книжка его есть, желтенькая такая, папа откуда-то принес)
медленно проплывают мимо. Я проваливаюсь в сугроб из одеяла – и засыпаю. Одутловатое лицо Лилии Григорьевны вырастает из сна. «Не предавай искусство», – ее тройной подбородок раскачивается, словно метроном. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а! – шепчу я потрескавшимися, словно земля в пустыне, губами
(я видела иссохшую потрескавшуюся землю в «Клубе путешественников» (разломанная шоколадка на вид), «Клуб» этот Юрий Сенкевич ведет, он похож на нашего соседа, дядь Сашу, милиционера, только дядь Саша противный, а Юрий Сенкевич нет (дядь Саша чуть что – грозит пальцем: «Смотри, Чудинова Таня, не будешь слушаться маму с папой, я тебя в участок сдам»), голова у дядь Саши круглая как каравай, жидкие масляные волосы зализаны кверху: лысину прикрывают, но она все равно просвечивает сквозь эти тщедушные попытки «скрыть очевидное» (дядь Саша сам так и говорит: «скрыть очевидное», рассказывая моей маме о том, как он на участке «порядок наводит»: «От меня, Нюрочка (это моя мама), – сверкает своим золотым зубом дядь Саша, очевидное не скроешь», – и подмигивает маме оплывшим глазком, треплет меня по кудряшкам – я прячусь за мусоропроводом: не люблю я дядь Сашу, он напоминает мне слизняка); в подъезде – как войдешь – кто-то написал на стене мелом «Танька – дура, в лес подула, шишки ела – обалдела», и я боюсь, что дядь Саша прознает, что это обо мне написано, что это я дура, хоть в подъезде у нас две Таньки: я и Трифонова, я боюсь, что дядь Саша высунется из мусоропровода: «Смотри, Чудинова Таня, – и протянет своим приторным тенорком, – не будешь слушаться маму с папой, я всем расскажу, что это о тебе на стене написано «Танька дура!»), –
Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – шепчу я потрескавшимися, словно шоколадная земля в пустыне, губами. «Не предавай искусство – я тебя в участок сдам», – слышу я хриплый прокуренный голос.
«А мы сегодня проходили, что такое литр, – пищит вечером – уже была докторша по вызову, я высовывала язык и пела «А-а! А-а!»
(«Париж-Париж, СКАЧАТЬ