История российского блокбастера. Кино, память и любовь к Родине. Стивен Норрис
Чтение книги онлайн.

Читать онлайн книгу История российского блокбастера. Кино, память и любовь к Родине - Стивен Норрис страница 12

СКАЧАТЬ экране патриотизм спровоцировал горячие споры о его природе в постсоветскую эпоху. Кто-то усматривал в нем националистический посыл: «наше» кино в конечном счете помогло сохранить этническую общность русского народа. В глазах других экранные репрезентации прошлого способствовали укреплению личной гордости за страну и ее историю. В «Истории российского блокбастера» раскрываются способы, которыми исторические фильмы кодировали идеи патриотизма, а также то, как аудитория их декодировала.

      В 2000‐е годы экран послужил первостепенной базой, заложившей предметное основание для переопределения национального самосознания после падения коммунизма. В исторических фильмах не только содержались попытки свести счеты с противоречивым прошлым; они в аудиовизуальной форме предлагали альтернативное понимание русскости в соответствии с запросами аудитории64. Как показывается в следующих главах, исторические блокбастеры содержали знакомые ей символы, сцены и звуки, которые, подобно ресторанному меню, предлагали потребителю выбрать и интерпретировать на свой вкус базовый элемент нового национального самосознания65. Современные российские фильмы определенно несли на себе отпечаток имперскости, но они же содержали и компоненты национальной самостоятельности66.

      Патриотические экскурсы в прошлое наметили маршруты, которыми воспользовались для репрезентации памяти создатели фильмов 2000‐х годов, начиная с блокбастеров, действие которых происходило в эпоху царизма. «Россия, которую мы потеряли» (так назывался вызвавший широкий резонанс документальный фильм Станислава Говорухина 1992 года) стала источником обновленного чувства русскости, сохранившегося, невзирая на советское прошлое. Такие фильмы, как «Сибирский цирюльник» Михалкова и «Всадник по имени Смерть» Шахназарова, напоминали зрителю о прошлом, исчезнувшем после 1917 года. Начиная с 2002‐го и до 2004 года, когда бурной волной хлынули на экран фильмы о Великой Отечественной войне, они сосредоточивались на событии советского времени, которое вызывало гордость у современных россиян. На экране одновременно возрождалась тема войны как важной вехи отечественной истории и подвергалась пересмотру советская мифология. Интерес к Великой Отечественной войне разжег интерес к эпохе Брежнева. Проведенные в середине десятилетия соцопросы свидетельствовали о том, что многие россияне считали эпоху так называемого развитого социализма «золотым веком»67. Режиссеры служили проводниками к этой памяти, эксплуатируя ортодоксальную веру в идеалы коммунизма и даже ностальгию по кино брежневских времен.

      С окончанием нулевых на смену этому направлению пришли фантастические истории. Блокбастеры изобретали альтернативные исторические реальности, относя их к советскому периоду, докиевскому прошлому или мифологическому семнадцатому веку, о чем и пойдет речь в последующих главах. Российский исторический блокбастер позволял аудитории погрузиться в альтернативную СКАЧАТЬ



<p>64</p>

Подробнее о разнообразии форм, в которые упаковывается и потребляется культура (и как массовая аудитория все в большей степени участвует в понимании прошлого через поп-культуру), см.: Groot J. de. Consuming History: Historians and Heritage in Contemporary Popular Culture. London: Routledge, 2009. На мое прочтение российских исторических фильмов отчасти повлияла работа Наоми Грин о послевоенном французском кино (Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1999). Грин в духе известной концепции Пьера Нора называет кино важным «местом памяти». Каждая нация, пишет она, создает образы прошлого, корреспондирующие с современным образом мышления и чувствования (Р. 3). Похоже, что фильмы «особенно чутко реагируют на малейшие движения нашей коллективной души. Они гораздо быстрее меняют свои настроения и атмосферу, чем более личный мир литературы или, тем более, академической науки» (Р. 5). Фильмы не только визуализируют эти изменения, но и помогают сгладить или вытеснить «самые травматичные зоны национального прошлого» (Р. 6). И, наконец, кино помогает сформировать политические мифы, которые подхватываются политиками, как, например, «определенная идея Франции», что может понравиться публике. То есть «это важное место национальной памяти» (Р. 13).

<p>65</p>

Здесь меня вдохновила работа Энтони Д. Смита «Гастрономия или геология? Роль национализма в реконструкции наций», перепечатанная в его книге: Smith A. D. Myths and Memories of the Nation. Oxford: Oxford University Press, 1999. Р. 163–186. Смит рассматривает споры о рождении наций, фокусируясь на гастрономических и геологических метафорах, сопровождающих проекты строительства наций, и попытках ученых их понять. «Является ли нация, – задается он вопросом, – бесшовным целым, или это меню à la carte? Является ли она древним хранилищем, обнаруженным археологами и объясняющим историю, или новейшим артефактом, созданным художниками и предложенным медиаповарами публике к осмыслению?» (Р. 163). Смит полагает (и тут я с ним согласен), что в отдельности обе позиции недостаточны; однако в случае постсоветской России «меню» национального самосознания и метафора нации как магазина сладостей, где кондитеры являются создателями блокбастерной истории, а сладкоежки – зрителями, выбирающими товар (символ русскости) по вкусу, обе стороны нуждаются в более четком наименовании. Ричард Стайтс тоже пишет о том, что в ходе истории российские национальные символы проявлялись по-разному, а в совокупности помогли создать чувство «русскости» (к этому выводу пришли также Фрэнклин и Уиддис). Комментируя эссе Стайтса, Майкл Гайслер пишет, что он использует «богатство и разнообразие русских национальных символов как ключ к тому, чтобы напомнить о важности рассмотрения всего регистра национальных символов как системы сигнификации, работающей на то, чтобы поддерживать, стабилизировать и укреплять доминирующие конструкции коллективной памяти» (см.: Geisler M. E. Introduction // National Symbols, Fractured Identities: Contesting the National Narrative. Middlebury, Vt. и Hanover, N. H.: University Press of New England, 2005. Р. xiii–xlii). Эссе Стайтса в этом сборнике озаглавлено «Российские символы – Нация, Народ, Идеи» (P. 101–117).

<p>66</p>

Здесь я соглашаюсь с Марком Бассином и Эдитой Бояновской. Оба они считают, что национальная идентичность и имперская идентичность в России неразрывно связаны. Российское национальное самосознание вовсе не слабое и неартикулируемое; оно развивалось в рамках империи. См.: Bassin M. Imperial Visions: Nationalist Imagination and Geographical Expansion in the Russian Far East. 1840–1865. Cambridge: Cambridge University Press, 1999; Bojanowska E. Nikolai Gogol: Between Ukrainian and Russian Nationalism. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2007.

<p>67</p>

В 2006 году опрос московского ВЦИОМа, в котором приняли участие 3200 респондентов, показал, что 39 процентов предпочли бы жить в настоящем времени; 31 процент предпочел брежневскую эпоху. См.: ВЦИОМ: Лучшие лидеры – Брежнев и Путин // www.rosbalt.ru/2007/04/25/294470.html (дата обращения 10.09.2023).