Название: Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве
Автор: Павел Борисович Карташев
Жанр: Культурология
isbn: 978-5-9765-0757-9, 978-5-02-034671-0
isbn:
Возможно, поэтические строки Гюго касаются каких-то чувствительных струн именно французской души – души человека, родившегося в языке, в культуре, в атмосфере Франции и не разлучавшегося с ней внутренне. И этот феномен типологически распространен в истории: для русских, например, Пушкин близок и понятен так тонко и по-особенному, как ни для какого изумительного русиста-иностранца. Последнему он дорог иначе, его строки отзовутся в иноязычном опыте новыми образно-смысловыми акцентами.
Пеги, ставя Гюго вровень с первыми известными человечеству гениями поэтического искусства, выявляет сближающее их и выделяет то, что одновременно и заслуживает внимания, и ни о чем исключительном не говорит. Иными словами, исключительность, гениальность Гюго раскроются, в какой-то мере, только любящей и созвучной поэту душе другого поэта, выросшего в том же мире и дорожившего теми же вещами.
Итак, Пеги считает Гюго единственным из современников, достигающим величия древних, потому что он умеет смотреть на мир совсем не так, как смотрят обыкновенные люди, как смотрит привычная ко всему муза истории Клио, видя всюду знакомое, некогда бывшее (и вяло реагируя только на катастрофическое: потоки крови, нагромождения трупов); нет, Гюго видел неприметную подробность и мелочь как новорожденную или очнувшуюся от сна, и видел свежим, только что распахнувшимся на мир взглядом[37]. Поэтому-то он велик как Гезиод, и как Гомер, и как Эсхил. Его «Легенда веков» не боится сравнений, утверждает Пеги. Взгляд Гюго подобен феноменально острому инструменту, не притупившемуся от частого употребления, и который, сколько бы им поэт ни пользовался, не нуждается в заточке.
Гений никогда не приходит поздно в устаревший мир, рассуждает Пеги. Он сам и все, что окружает его, все в его гениальном восприятии находится в начале пути, относится, если мыслить вместе с Пеги древнегреческими философскими категориями, к понятию «начал», «первоначал», к области сущностей, идей. Самобытная идеальность действительности открывается особому дару – «впервые» видеть и «непосредственно» познавать. Для гения мир вечно юн. Гений, по Пеги, замечает и выражает то, что сначала удивляет и запоминается, потом становится расхожей метафорой, затем словом-именованием нарицательным, а в конце, возможно, вытесняет прежнее имя, являет подлинную сущность. Гений есть «вечное царствование», он подобен отцу поэтов Гомеру. «И почитаемый в течение трех тысяч лет Гомер…», – иллюстрирует Пеги свои мысли цитатой из «Послания к Вольтеру» (1806) СКАЧАТЬ
35
36
Péguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 597.
37
В эссе «Смех» (1900), там, где речь идет о сущности искусства, Анри Бергсон пишет, что талантливой душе художника свойственно видеть «все вещи в их первозданной чистоте». Художнику в минуты вдохновения ничего не нужно от мира, он созерцает его бескорыстно. Согласно Бергсону, искусство обладает более прямым и глубоким, чем утилитарный, практический, взглядом на реальность. Подлинная, незамаскированная реальность раскрывается в искусстве благодаря особому состоянию души художника. Это особое состояние можно назвать идеальным, идеализированным представлением о вещах. Идеализируя, мы непосредственно соприкасаемся с реальностью.
Обыкновенно, как замечает Бергсон, мы наблюдаем не сами вещи и явления, но «читаем этикетки». Влияние языка лишь усиливает нашу практическую предрасположенность к освоению действительности. Это потому, что слова обобщают, «указывают на родовые, совокупные признаки» индивидуальностей и разновидностей. Когда мы испытываем чувства любви или ненависти, когда мы веселы или печальны, наше ли собственное чувство возникает в нашем сознании в сопровождении бесчисленного множества мерцающих оттенков и глуховатых, сокровенных перекличек, которые превращали бы его в совершенно свое, личное? Если бы так, нам бы всем быть писателями, поэтами, музыкантами. Увы, мы замечаем лишь поверхность душевных состояний. От чувств, от встречных лиц нам остается общий вид, который раз и навсегда отпечатлелся в речи, потому что в целом речь себе равна, и она звучит в привычном мире для всех людей. Мы живем среди общих мест и обиходных символов. Но то тут, то там, в массе существующих по привычке людей рождаются души, несколько отрешенные от жизни. Эта отрешенность есть своего рода невинность, чистота созерцания, слышания, мышления. «Если бы отрешенность была полной, если бы душа более не погружалась в деятельность ни одной из своих способностей восприятия, то такая душа принадлежала бы художнику, какого еще мир не видел…». К сожалению, не рождается всеодаренных людей; чаще лишь «с одного боку приподнимается завеса. Небо с какой-то одной стороны забывает привязать восприятие к потребности». Кто любит цвет или форму ради них самих, тот способен преподнести их зрителю неповторимо, минуя стереотипы и предрассудки, «посредничающие между глазом и действительностью». В этой уникальности и осуществляется самая большая претензия искусства, заключающаяся в «раскрытии природы» (Bergson Н. (Euvres. Р., 1959. Р. 460-461).
Пеги в разговоре со своим другом Жозефом Лотом в сентябре 1912 г., в разгар нападок на А. Бергсона со стороны католических теологов, философов-томистов, но также представителей светских философских школ и течений, среди которых были и друзья Пеги (Ж. Бенда, Ж. Маритен), объясняя себе и собеседнику одну из причин рационалистической критики Бергсона, заметил с оттенком явного упрека в адрес своего бывшего учителя: «Бергсон не хочет, чтобы говорили, что он поэт, он старается показать, что его философия есть именно философия и даже философия преподавателя философии. Какое малодушие!» (Péguy Ch. Lettres et enretiens. P., 1954. P. 139).
Нельзя не согласиться с мнением Пеги о том, что многие тексты Бергсона написаны образным и гибким языком, замечательно приспособленным к задаче адекватного отображения скользящих, проницательных интуиций философа. В глазах Пеги, как мы можем утверждать на основании его многочисленных эстетических суждений и оценок, поэтичность, красота в философии не только не говорят о ее слабости, некомпетентности и экзальтированности, но свидетельствуют об особом проникновении в существо исследуемой проблемы, выступают залогом долговечности и прочности созданного в истории мысли. И это касается творчества вообще: красивых математических формул, мостов и конструкций зданий, семейных отношений и собственно искусства. Здесь изначальная воздушность, едва уловимая гармония прекрасного замысла могут претворяться в последующую устойчивость и непреходящую, как сказал бы Пеги, новизну. В качестве примера поэтичности и красоты философского стиля Бергсона, высоко оцененного Пеги, позволим себе привести следующий отрывок из эссе «Смех»: «Если бы реальность стучалась прямо в наши чувства и сознание, если бы мы могли немедленно вступать в общение с миром внешним и нашим внутренним, я полагаю, в искусстве отпала бы нужда, вернее, мы бы все искусству принадлежали, потому что сердцем трепетали бы в ответ на каждое движение природы. Глаза в союзе с памятью высвечивали бы в пространстве и задерживали во времени неповторимые картины. Наш взгляд схватывал бы на лету скульптурное великолепие античного мрамора в телесных очертаниях беспечной незнакомки. Нам слышна была бы доносящаяся из глубины души мелодия, иногда жалующаяся, порой веселая, всегда самобытная музыка внутренней жизни. Все это вокруг нас и в нас, но звуки и краски размыты, смутны, далеки. Между природой и нашим сознанием колеблется тяжелая завеса, которая истончается, делается сквозящей для художника, для чуткого поэта» (Bergson Н. (Euvres. Р., 1959. Р. 458-459).