А оплошность набирала силу, и в определенный миг он осознал, что остался против нее в одиночку, что она растет и уже начинает выпихивать его в склизлую тень. Он сам, будто тяжело заболевший врач, холодно констатировал свое состояние. Сознание расщеплялось. С одной стороны, он еще оставался тем, кем был прежде, с другой – стремительно превращался в свидетеля или даже в героя трагедии, до последнего отбиваясь от признания того, что она разыгрывается именно при его участии. А она меж тем, перебирая гусеницами и лопастями, подползала все ближе и не хуже рухнувшей стены готовилась раздавить вместе со всеми его слепыми и зрячими кишками, с серым, белым, розовым и каким угодно веществом. И тогда он вцепился в руку Амастана. Она была живой, и все то, что свернулось в спираль ближайшего будущего и уже готово было развернуться в неизбежное настоящее, еще можно было остановить. Он грел ее и сжимал изо всех сил, он говорил без умолку, но рука ослабевала, течение в ней мелело. По сравнению с тем, что происходило сейчас с этой рукой, его собственные слова глушили фальшью, и он подавился их последним звуком. Тишина спустилась на них, как занавес посреди сорванного спектакля, развернулась пустым экраном компьютера, наткнувшегося на вирус, и Флорин растворился, целиком отдавшись исчезающему времени человека, которое выбрало в свидетели почему-то именно его. Под низкой красной луной, что тяжело нависла над каменной выщербиной первого и последнего дома Амастана, он осознал, что парню (было) почти двадцать один год, что у него была невеста, Ркия, что он вовсе никакой не бербер. Он – из народа имазигхен, и это означает свободный. Свободный. А бер-бер – это просто дразнилка древних римлян для тех, кто не говорил на их латыни. В самом деле, как можно было об этом забыть и какое же это было все-таки глупое слово! Только он отдал бы сейчас все, чтобы вернуться к тому времени, когда он об этом не задумывался.
Из имазигхена выходили теперь только скрип, всхлипы, рычание. Боль вгрызалась все глубже. Позже Флорин не нашел ответа на вопрос, как же сам он сумел что-либо понять, – ведь по-французски Амастан не смог вспомнить больше ни слова. Неужели он овладел вдруг арабским или даже языком тамазигхт? Или, может быть, смерть, уносившая парня, приподняла над самим собой и его?
«Двадцать один год» – десять дрогнувших пальцев рук два раза и еще один с трудом двинувшийся, «свобода» – предпоследний взгляд в небо, «невеста» – тень улыбки, попытка поднять руку, чтоб приложить ее так по-детски, нелепо, к сердцу. Пока не начал хрипло и резко дышать и на лице не проступил голубоватый узор.
На рассвете, перед тем как для Амастана вырыли гнилостную яму (puticulae) и бросили, в чем был, на СКАЧАТЬ